Была она узостью плошки
И ширью отцовских рубах.
Хмелела от мёрзлой картошки,
Трезвела, пока мы в бомбёжки...
Прикрыв мальца своею кацавейкой,
пока он спал, хмелея от тепла,
задумчивая старая еврейка
от голода под утро умерла.
Прервался звук мучительного кашля.
Великим всепрощением грозя,
смотрели сквозь меня, куда-то дальше,
её остекленевшие глаза.
И всем ступалось медленно и тихо,
хоть набиралось дел невпроворот.
Теперь уж мне одесская портниха
обещанную куртку не сошьёт.
Не усмехнётся сдержанно и сухо,
кроя мальцу дерюжные* штаны.
Но что там смерть какой-нибудь старухи
среди смертей невиданной войны?
У гроба мать возилась деловито.
На кладбище, упёршемся в поля,
уж если что и было из гранита,
так это вглубь промёрзшая земля.
И, колунами грохая уныло,
выравнивая острые края,
долбили неглубокую могилу
две дочери покойницы да я.
Долбили, словно с неким вдохновеньем.
А под конец, собрав остаток сил,
я грубый крест
из трёх сырых поленьев
озябшими руками сколотил.
За трату дров мальца не пристыдили.
Мы в сорок первом, в памятном году,
тот крест установили на могиле,
хоть с верой в Бога были не в ладу.