Ты мне чужой – не друг и не любимый,
на краткий час мы жизнью сведены.
Ты видел смертью взрытые равнины,
а я такой не видела войны.
Четыре недели у нас на глазах
с солдатскою жизнью прощался казах.
Лежал он истаявший, серый, как дым, –
как быть нам, что делать с таким молодым?
Ему говорю: «Поправляешься, друг», –
а он догорает, почти что потух.
А рядом капели гремит перестук,
с рассвета горланит соседский петух,
а в лужах такая лежит синева,
заглянешь – кружиться пойдёт голова,
заглянешь – и сердце сожмётся до слёз:
и кто ж это радость такую принёс?
«Ты, может быть, хочешь поближе к окну?
Дай ноги прикрою, в халат заверну.
А может, налить тебе чаю ещё?
А может быть, снова заныло плечо?» –
«Спасибо, сестра, ничего не хочу.
Я лучше один полежу, помолчу».
Тогда говорю я: «Будь ласков, скажи:
а верно, что степи у вас хороши?
Что ранней весною в тюльпанах они,
что красные маки в степи, как огни?»
И так у него засияли глаза,
как будто на них набежала слеза,
и тёмный румянец пошёл по лицу,
как будто бы жизнь воротилась к бойцу.
И, сжав мои пальцы в бессильных руках,
привстал он и начал рассказывать мне
единым дыханьем, на двух языках,
о лучшей на свете своей стороне.
В палату хирург приходил и ушёл,
пришла санитарка и вымыла пол,
и смерклось, и стала багровой заря…
Я, видно, солдата спросила не зря,
уснувшее сердце его бередя.
Я слышала, скрипнула дверь в коридор –
то смерть притворила её, уходя…
На этом мы с ней и покончили спор.