Сладко мне пожилось-попилось,
голытьбе, продолжателю рода,
на железной земле поспалось
под присмотром большого народа!
У отца моего не было ни орденов, ни медалей,
потому что его убили
в самом первом бою:
где-то под Ленинградом,
где автоматчиков на прорыв кидали –
добровольцев, партийцев, детскую гордость мою.
Пусть я буду у времени как незажившая рана:
снова папа мне снится, о чём-то со мной говорит.
Он приходит ко мне,
как когда-то Чапаев с экрана:
перехват портупеи и орден упрямо горит.
Как ни силюсь, я слов его не разбираю:
– Папа, громче, не слышу! –
И не прочесть по губам…
– Папа, я уже старый, уже по зерну добираю! –
Нет, не понял, уходит к себе по гробам.
Ах, какие мы видели времена и событья!
Как себя раздирали, костями мостили мосты!
(Вот когда научился с голодными суками выть я…
Оттого они выли, что кости у нищих пусты.)
Всё со мной можно сделать:
я слабый и плачу от боли.
Я убью ради хлеба и ближнего оклевещу.
Но я всё же
тот воин, который – один в своём поле.
Я умру, но на поле
к себе никого не пущу.
Папа, я о тебе ничего, кроме снимков, не знаю.
Я не помню ни речи, ни воздуха, жившего в ней.
Только общая кровь –
это общая память сквозная.
То, что ты мне оставил,
любых фотографий нужней:
делать в жизни простое, мужицкое, честное дело,
умирать, если надо,
свой кров заслоняя спиной,
потому что, когда у солдата осталось лишь тело,
телом он закрывает
всё то, что зовётся страной.
Папа, больше не надо ко мне прорываться ночами.
Я у зеркала встану – и сразу тебя узнаю́.
Я ведь всех вас увижу (мне скоро на выход с вещами) – добровольцев, партийцев, детскую гордость мою.